«Разделение целостности бытия на жизнь и литературу сродни раздвоению личности...» Эта фраза из рассказа Григора Атанесяна «Теория литературы», опубликованного под рубрикой «Дебют» в только что вышедшем мартовско-апрельском номере «Волги», может стать эпиграфом ко всему номеру. Ведь большинство произведений, которые содержатся в этой журнальной книжке, как раз и призваны удержать личность в состоянии не-раздвоения, то есть представить жизнь в ее «нерасчлененности», минимизировать грань между non fiction и собственно fiction - между реальным и придуманным
«Разделение целостности бытия на жизнь и литературу сродни раздвоению личности...» Эта фраза из рассказа Григора Атанесяна «Теория литературы», опубликованного под рубрикой «Дебют» в только что вышедшем мартовско-апрельском номере «Волги», может стать эпиграфом ко всему номеру. Ведь большинство произведений, которые содержатся в этой журнальной книжке, как раз и призваны удержать личность в состоянии не-раздвоения, то есть представить жизнь в ее «нерасчлененности», минимизировать грань между non fiction и собственно fiction - между реальным и придуманным.
Объем текстов, вошедших в традиционные рубрики «Проза» и «Поэзия», составляет меньше трети от всех материалов номера, однако эти арифметические подсчеты бессмысленны: рубрика «Проза» здесь вовсе не означает полного отсутствия документальной основы, а рубрика «Воспоминания» еще не гарантирует, что авторы избегнут беллетристичности. Вымысел перетекает в мемуаристику; читатель, путешествуя по журналу, не раз и не два станет свидетелем необычайных превращений: писатели и филологи вдруг окажутся литературными персонажами, а вымышленные герои будут существовать в одном пространстве с реальными фигурантами...
«Она шила мне сарафан, кормила мясом, запеченным в глиняных горшочках, у себя дома и давала читать неизвестную книжку своего мужа «Школа для дураков», который, кажется, в том же году, да просто осенью того же года выехал за рубеж. Когда я прочитала эту тоненькую книжку в мягкой обложке (...), я влюбилась в ее уехавшего мужа. И, кажется, на всю жизнь. Хорошо, что он уехал».
Процитированные выше строки - из повести Натальи Слюсаревой «На Первой Мещанской». С одной стороны, это художественное произведение, и автор предисловия к нему, Владимир Алейников (один из «отцов-основателей» легендарной литературной группы СМОГ), называл прозу писательницы «значительным явлением русской литературы». С другой стороны, перед нами, безусловно, - образчик «запечатленного времени», попытка уловить прошлое и отлить его в словесные формулы; упомянутый автор «Школы для дураков» писатель Саша Соколов - персонаж, разумеется, не вымышленный (в скобках напомним, что повесть Соколова «Между собакой и волком» впервые в России была напечатана в «Волге»). Повесть Слюсаревой опубликована под рубрикой «В кругу СМОГа», а уже упомянутый Владимир Алейников согласился стать ведущим данной рубрики. «Донести до читателя и внушить ему свой смысл событий, свой образ прошлого, свое слово о времени, людях и их делах - задача любого мемуариста, - замечает по этому поводу Олег Рогов в редакционной врезке, предваряющей публикацию. - Но Алейников устремлен еще и к более полному раскрытию наследия своего времени...»
Мемуарная проза Бориса Белова «Художник Н.М. Гущин» напечатана в разделе «Воспоминания». Автор старается выдерживать суховатую жанровую стилистику, но временами все равно сбивается на прозу: «На главной улице - Кировском проспекте - тогда можно было встретить и академика Тарле, и В.Е. Евгеньева-Максимова, и проф. Бялого, и знаменитого «формалиста» Эйхенбаума. В букинистическом магазине часами сидел и рассказывал невероятные истории из своей жизни светленький, чистенький старичок И.А. Маневич, брат известного художника. Он бывал у Толстого в Ясной Поляне, Чехов щупал ему пульс...» Под пером и самого Бориса Белова события, им описанные, приобретают оттенок кафкианского абсурда - чего стоит хотя бы появление в гостях у Гущина старичка-колдуна или история о том, как Николай Михайлович в Париже, опасаясь нападения гангстеров, носил с собой утюг. «Художник проигрывал деньги в рулетку, пил, хотел умереть. У него была яхта. В бурную погоду он брал на плечи любимого кота и уходил на яхте в море, желая гибели. Но море его не принимало» - это уже образчик не мемуарного жанра, а мифологического...
Миф не отделен от реальности, но дополняет ее особыми оттенками. В небольшой повести Михаила Бару «Кольчуга из щучьей чешуи» среди историй о провинциальной российской жизни натыкаемся вдруг на рассказ о музее городка Юрьев-Польский. Среди экспонатов - «полуметровая дубина народной войны». Неужели та самая, метафорическая, из «Войны и мира»? Автор намекает, что да, та самая: «По приходным ордерам музея якобы обнаружилось, что дубину прислала в дар музею женщина, фамилии которой история не сохранила. Известно только ее имя и отчество - Софья Андреевна. А уж Софье-то Андреевне дубина досталась от мужа...»
Еще одну анекдотическую историю - а анекдот, как известно, тот же миф, только «сниженный» - рассказывает Александр Белов в «Пассажирах бумажного кораблика» (этот рассказ, как и текст Белова-отца, публикуется в разделе «Воспоминания»). Речь идет о приятеле мемуариста, Юрии Галочкине. Тот служил в армии в 70-е, во времена, когда наши граждане уже коллективно осуждали Солженицына, не читая. Любознательный комбат отпустил Галочкина в отпуск - с условием, что тот привезет ему «самиздатовский» экземпляр «Архипелага ГУЛаг». Поскольку Юрий не имел никакого доступа к «самиздату», он перед возвращением из отпуска «достал первый попавшийся рукописный роман из колхозной жизни обновленного чувашского села, вырвал титульный лист с названием и фамилией автора, и заменил его новой страничкой, где собственноручно отпечатал прописным шрифтом - А. Солженицын «Архипелаг ГУЛаг»... На другое утро комбат встретил нашего героя и прочувственно сообщил: «Всю ночь читал, не мог оторваться. Вот что значит настоящая литература».
Имя Солженицына - в еще более фантастическом контексте - мы находим и в рассказе Нины Горлановой и Вячеслава Букура «Моя тихая радость»: «Вспомним хотя бы, как КГБ создал двойника Солженицына, который распутничал в Москве и всем говорил, что он и есть тот самый Солж...» Таким образом, мотив «двойничества», характерный для романтической прозы, накладывается на матрицу «КГБ» - и результат получается преудивительный. Как в знаменитой повести Достоевского, реальный человек и его doppelganger (он же - дубль) могут поменяться местами, и КТО предстанет перед нами в следующей момент - неведомо.
Напоследок еще одна цитата - из повести Александра Шарыпова «Солярис-3», напечатанной в разделе «Из культурного наследия»: «Тут что-то необъяснимое. Вот недавно - смотрел по телевизору допрос Крючкова, бывшего шефа КГБ - и не мог отделаться от впечатления, что он мне напоминает какую-то родственницу, не то тетку, не то бабку. Я долго не мог вспомнить, какую; потом понял - это же отец соляристики, Станислав Лем».
Думаем, сам пан Станислав крайне удивился бы, узнав, что его двойник силою воображения российского писателя будет вознесен к самым вершинам советского Олимпа... Хотя, быть может, и не удивился бы. Уж кто-кто, а Лем прекрасно знал о «проницаемости» границ между реальным и фантасмагорическим. В свое время американский фантаст Филип Дик, автор «Помутнения», «Человека в Высоком Замке» и другой психоделической прозы, пресерьезно утверждал, что никакого Станислава Лема в природе не существует и что «Лем» - лукавое порождение КГБ. Дик даже написал об этом отчаянное письмо в ФБР. Но ему почему-то не ответили.