С профессором Доном Рейли (университет Чепел Хилл, Северная Каролина, US) в самом конце восьмидесятых годов меня свела «Жизнь»
С профессором Доном Рейли (университет Чепел Хилл, Северная Каролина, US) в самом конце восьмидесятых годов меня свела «Жизнь».
Так называлось рукописное сочинение Елизаветы Дмитриевны Урюпиной толщиной в одиннадцать толстых тетрадок, написанное в мирные годы чернилами школьной ручкой, а в военные и послевоенные - остро заточенным твердым карандашом. Это был дневник сначала девочки двенадцати лет, потом девушки, да и еще потом - тоже девушки: Лиза не выходила замуж. Она была на три года моложе беспощадного ХХ века, и тот в своей провинциальной нехудожественности пробушевал на ее глазах, разбив походя ее сердце: на пятидесятом году Лиза умерла от инфаркта.
25 лет спустя Лизины тетрадки притащил мне в пожухлом газетном свертке мой закадычный дружок - черный следопыт Витя Малёк, человек тяжелой судьбы и легкого поведения, специфический нюх которого распространялся на все, начиная с древних икон и кончая подпольным печатным станком бывших социал-демократов. В этой чудесным образом уцелевшей типографии мы с Мальком чуть было не закончили свой извилистый жизненный путь как марктвеновский разбойник индеец Джо, умерев от голода и жажды в абсолютно скрытом от общественности подвале-бомбоубежище. Туда мы проникли под шорох легкого бытового скандала между Мальком и очередной его подругой - сумасшедшей нимфоманкой Машкой, наследственной хозяйкой этой пещеры Лейхтвейса (помните знаменитый роман Редера с подзаголовком «Тридцать лет любви и верности под землей»?). Подпольщица, как вы понимаете, спустилась в нее (и не впервые) не с антикварными, а с несколько иными целями. А в отместку за наше сексуальное недомогательство и детские визги восторга от увиденного в тусклом луче карманного фонарика вблизи от Машкиного рабочего топчана чугунного красавца глубокий и темный подвал внезапно оказался запертым снаружи!
Выйти из толстокаменного узилища с вековыми дубовыми дверями никакой возможности не было, и мы просидели в нем ровно одну рабочую смену - восемь часов без обеденного перерыва. Пока с нарядом милиции на «воронке» к темнице не подъехала в поиске справедливости Машкина мать. Которой дура-дочка в злобных слезах все же поведала, что в семейное типографохранилище проникли неизвестные грабители-импотенты, а она, убегая со страху, заперла их на засов на месте практически уже совершенного преступления.
Выходя из будущей братской могилы под дулами пистолетов с поднятыми вверх руками, мы поразили ментов неизбывным счастьем на уже подслеповатых лицах. Но назад нам после составленного милицейского протокола хода уже не было. Два месяца мы с Мальком обивали пороги краеведческого музея и областных культуроначальников, умоляя вывезти чугунное чудо немецкой техники с полными наборными кассами на свет божий, отчаянно спекулируя на ее очевидном участии в борьбе за освобождение рабочего класса, но в данных учреждениях не обнаружилось любви к отечественной истории и подъемного крана. Типография вскорости была засыпана строительным мусором и сровнена с землей имевшимися у более богатого комитета по строительству бульдозерами, а на образовавшемся пустыре бойкие кооператоры возвели так нужный простым людям многоэтажный жилой дом.
По сравнению с описанным приключением дневники бедной Лизы были для Малька совершенно незначительным эпизодом: он обнаружил их на чердаке старого деревянного дома, в котором за небольшое вознаграждение переклеивал обои и красил окна. Другой бы мастеровой на пыльный захламленный чердак и не полез. Но Витек был прирожденным искателем древностей.
Единственным жильцом этой траченой временем и нищетой квартиры была тогда родная племянница Елизаветы Урюпиной Лариса - мрачная молчаливая женщина, врач по профессии и несчастный одинокий алкоголик по быту. Разрешение на безвозмездное изъятие связки старых бумаг Малёк от хозяйки получил и принес их мне в качестве личного подарка ко дню рождения. Витя понимал толк в хороших презентах и никогда не дарил одеколонов!
Начальная тетрадка не вызвала интереса: к девичьим писулькам с рисунками кудрявых принцесс и засушенными ромашками и васильками между страничками я был равнодушен.
Первое, что насторожило меня, было описание февральской революции: «В гимназии прошел слух, что на Театральной площади рабочие кричат «Долой царя» и бунтуют. После уроков мы с девочками побежали на площадь, а там никого не было. Папа сказал, что к обеду все разошлись». Если вы думаете, что революция октябрьская чем-нибудь отличалась в дневнике от февральской, то вы ошибаетесь: через полгода текст повторялся дословно, кроме смены лозунга на «Долой министров-капиталистов!»
Обыватели города Саратова в судьбоносном семнадцатом году не заметили двух революций! Вот это да! У нас мраморные доски висят где попало, в честь незабываемых событий, а простые миряне лениво профукали мировой пожар! В общем, дневники меня уже заинтересовали явно нетривиальным подходом.
Дальше было больше. Восторженная девочка-мещанка не заметила столь сильных изменений, как неминуемое для тех лет лишение прав отца, крупного подрядчика РУЖД - Рязано-Уральской железной дороги, домовладельца со своим выездом, свое непоступление в университет по линии классовой чуждости, непрерывных неприятностей старшего брата, офицера и военного медика, сначала белогвардейца, а потом красногвардейца. Задели, и навсегда, смерть старшей любимой сестры, молодой женщины-врача, заразившейся туберкулезом в полевом лазарете и долгая, изнурительная болезнь матери. Коснулась и непривычная и все углубляющаяся бедность, наступившая сразу после того, как вся большая дружная семья была изгнана из собственного дома и переселена в худой холодный домишко.
Где Малёк впоследствии и нашел рукопись.
Будучи доброй и воспитанной дочерью, Лиза никак не могла понять отца. Почему этот нестарый еще и сильный мужчина не работал, и даже не искал работу, а, воспользовавшись связями своих детей-врачей, выхлопотал себе инвалидность и занимался только домом. Лиза так и не поняла, что так отец, по ее мнению - скряга и ворчун, протестовал новым порядкам, сломавшим всё. В частности, и его, счастливую до их прихода, судьбу.
А Лизина «жизнь» продолжалась. Она, грамотная девушка с гимназическим образованием, устроилась кассиром в управление РУЖД, где на мизерной зарплате и проработала до самой своей смерти. Она ходила в кино и театры, читала книги, слушала грампластинки, большим собирателем которых был и отец, знакомилась с молодыми людьми, впрочем, абсолютно безрезультатно - все они не блистали интеллектом и резали слух своей, по сравнению с Лизой, безграмотностью.
Но у Лизы не было комплекса неполноценности! Она видела и записывала всё, что считала нужным! И она была смелым человеком - в дневниках, которые особенно она и не прятала, не одна страница тянула на стопроцентную Колыму! Субъективный по своей сути взгляд был приговором рядового обывателя той жуткой эпохе, на которую пришлась ее «Жизнь».
Я считал, что подобное свидетельство, по счастливой случайности попавшее в мои руки, обязательно должно быть опубликовано. Обязательно! Но где? Не в нашей же стране недоразвитого социализма!
Рукопись необходимо было передать на Запад, а как - подумать надо. «Жизнь» не была злобным антисоветским, тем более, диссидентским опусом, и вообще, наступила перестройка, и коротичевский журнал «Огонек» печатал для своих многочисленных читателей хрен что придумаешь.
Но «Жизнь» была свидетельскими показаниями не пыток в сталинских застенках, и не зверств смершистов во время Отечественной войны. Это сам народ описывал страдания народа, не понимая, что это не страдания, а пытки и зверства!
На Запад, на Запад, на Запад!
И тут мой друг, историк-американист Саня Кредер, знающий про мою идеа-фикс, приводит ко мне свободного американского гражданина Дона Рейли, ученого специалиста по истории Саратова времен Гражданской войны, нашего ровесника и антисталиниста! То, что с русскоязычным Доном мы спелись через полчаса, такая же правда, как то, что через два часа мы не спились. Хотя откушали за литр.
Меньше до того, больше после того раза мне приходилось разделять трапезу с господами иностранцами. Но такого умельца, как Дон, мне встречать не приходилось. Он говорил: «Володя, наливай - я уже обрусел!» И не врал - даже многолюдные мероприятия мы заканчивали один на один, что свидетельствовало о странном отсутствии на сборищах жрущих спецтаблетки чекистов-профессионалов.
Вывезти рукопись впрямую Дон боялся - советской тогда еще стороне в лице ее доблестных органов давно казалась подозрительной «челночная дипломатия» мистера Д. Рейли в тогда еще «закрытый город», и давать дополнительный повод для отказа в визе Дону не хотелось. Решили действовать веками проверенным спецслужбами способом. Дон созвонился со своим другом - консульским работником в Ленинграде. Операция получила кодовое название «Канал «Волга-Дон». Я поездом приехал в город трех революций и спокойно передал на вокзале узнанному по цветному шейному платку мистеру Майклу N. аккуратный пакет с дневниками.
Через две недели «Жизнь» диппочтой попала в Штаты, а через год на грант, полученный на ее исследование, была переведена на английский, научно откомментирована и опубликована малым тиражом в издательстве Университета Чепел Хилл. Политической сенсации этот факт не вызвал, да и не ее я ожидал.
Просто дорогая моему сердцу Елизавета Дмитриевна Урюпина вдруг начала жить новой и заслуженной ею «Жизнью».